
Гул шёл оттуда, где земля смыкалась с небом. Там, за Люблином, за рекой, за перелесками, где ещё вчера было только вязкое молчание фронта, теперь всё дрожало — воздух, трава. Артиллерия била с утра, и к полудню стало ясно: советские танки обходят лагерь с севера и юга. Орудийный гром нарастал, как летняя гроза, которая не уходит, а наваливается всей тяжестью.
В лагере Майданек эсэсовцы торопились. Ещё месяцы назад они решали, кому жить, кому умереть, кому идти в газовую камеру сегодня, а кому завтра. Но это было в какой-то другой жизни . Они знали: русские будут здесь через несколько часов, может быть, через день. И они торопились закончить работу — ту, для которой этот лагерь и строили.
Последняя партия. Последняя.
Их звали Сара и Мирьям. Саре было двенадцать, Мирьям — десять. Они родились в маленьком городке, где весной яблони ломались от тяжести белого цвета. Теперь яблонь не было. Был барак, был запах известки и горелой кости, были цифры на руках, выведенные синими чернилами — чужие номера, под которыми их научили забывать свои имена.
Утром 23 июля их вывели на плац. Сара держала Мирьям за руку — крепко, так, что побелели костяшки. Они не плакали. Плакать было нельзя: эсэсовцы били тех, кто плакал сильнее, чем тех, кто молчал.
Когда колонну повели к низкому бетонному зданию с герметичными дверями, Сара вдруг поняла всё. Она сжала руку сестры ещё сильнее, но это не помогло. У входа в газовую камеру эсэсовец с планшетом пересчитал людей, потом посмотрел на двух девочек и жестом велел Мирьям отойти в сторону. В камере не хватало места для всех.
Обычно заключенных раздевали перед смертью, то тут раздеть успели не всех.
Мирьям не закричала. Она только посмотрела на Сару.
Сару завели внутрь.
Дверь закрылась, но не гулко, а очень тихо. Это была хорошо смазанная дверь.
Сначала было темно. Потом стало душно. Потом воздух стал тяжелым, как вода, и люди закашляли — не от простудного кашля, а от того, что внутри что-то рвалось, ломалось, отказывалось дышать. Газ не имел запаха. Он просто был — везде, сразу, как будто сама пустота наполнилась ядом. Дети закричали первыми. У них легкие маленькие, и яд доходит быстрее. Женщины падали, хватаясь за стены, за чужие плечи, за воздух, которого уже не было.
Сара упала в самом начале. Но она упала не на пол — она упала на кого-то, кто был ещё жив и дышал. Потом этот кто-то перестал дышать. Сара вскочила, но стоять было не на чем — тела скользили под ногами, живые и мертвые перемешались, и в темноте нельзя было отличить одно от другого.
Она начала карабкаться. Не вверх, потому что не было верха — только тела, тела, тела. Она ползла по спинам, по головам, по лицам, которые уже не чувствовали боли. Кто-то под ней ещё хрипел, судорожно царапал стены — Сара слышала, как скрежещут ногти по бетону, когда человек уже не может дышать, но его тело ещё не знает, что всё кончено.
Она зажимала рот рукавом. Она не знала, что газ тяжелее воздуха и что чем выше, тем его меньше. Она просто лезла туда, где было меньше мертвых. Воздуха не было. Но она всё равно лезла. Она забралась на самый верх груды тел. Под ней лежали люди — женщины, старики, дети. Кто-то ещё слабо шевелился, но уже не кричал. Тишина становилась полной. Сара лежала лицом вниз, прижавшись к чьей-то холодной спине, и дышала через ткань, и считала секунды, и не знала, жива ли она ещё.
Потом всё кончилось. Тишина стала абсолютной. Даже те, кто хрипел, затихли.
Сара осталась одна среди мертвых.
Мирьям и ещё несколько десятков людей, которые не поместились в газовую камеру, загнали в барак. Эсэсовцы торопились. Они знали, что русские уже в предместьях Люблина, и у них не было времени возиться с газом. Проще расстрелять всех у стены.
Мирьям поставили в первую шеренгу. Она смотрела на бетонную стену с пулевыми отметинами — старыми, замазанными известью, и новыми, от тех, кого расстреляли час назад. Автоматчики передернули затворы.
Но в тот момент, когда унтершарфюрер поднял руку для команды «огонь», с южной стороны лагеря раздался взрыв. За ним — второй, третий. Земля задрожала. Танки Т-34 ломали ограждение. Эсэсовцы побежали. Не все — некоторых косили пулеметные очереди, другие бросали оружие и исчезали в дыму. Крики на немецком смешались с криками на русском, и этот грохот, и стоны, и топот сотен ног все соединилось в низкий гул. Мирьям не побежала. Она не спряталась. Она пошла туда, где стояло низкое бетонное здание с герметичной дверью.
Она дошла до газовой камеры, когда бой уже переместился вглубь лагеря. Дверь была заперта снаружи — массивный железный засов. Мирьям дергала его, но он не поддавался. Она била кулаками по металлу, царапала ногтями, кричала — но крика её никто не слышал за стрельбой и грохотом танков.
Из здания крематория выбежал русский солдатик — молодой, с простым крестьянским лицом. Он увидел девочку, которая колотила в железную дверь, и подошел. Он не понимал, что она говорит. Он вообще не понимал, куда попал, потому что никогда раньше не видел газовых камер. Он ударил прикладом по засову. Раз. Два. Засов поддался.
Солдат открыл дверь.
Изнутри пахнуло — сладко, тошнотворно, тяжело. Солдат отшатнулся, закрывая лицо рукавом. Он заглянул внутрь и увидел тела — горы тел, вперемешку, в темноте, на полу и друг на друге, и стены, исцарапанные ногтями.
Мирьям не вошла. Она стояла на пороге, смотрела внутрь, и ноги её не двигались. Сквозь темноту она разглядела маленькую руку, торчавшую из груды тел, — тонкое запястье, старый шрам от ожога на мизинце. Это была рука Сары. Или ей показалось. Наверное, показалось.
Солдат шагнул внутрь, его стошнило, он начал смотреть, есть ли выжившие, что-то сказал на русском, но девочка не понимала. Потом он вышел, тяжело опустился на корточки, посмотрел на девочку, он все понял, да и девочка все поняла.
Она так и не вошла внутрь. Потому что там, на пороге, ей открылось то, что она уже знала с той самой секунды, когда дверь захлопнулась за сестрой: Сара умерла в газовой камере, и никакой солдат, никакое освобождение не могли этого изменить.
Алексей Герман-младший
все материалы