Дочь моя Вера, как и всякий ребёнок, сталкивающийся с необходимостью укладываться спать, обязательно хочет пить. И читать, и песенку (говорит: «Спей мне»). А потом снова пить.
Все дети так делают, лично я в этом возрасте по ночам всегда просила чая — холодного, сладкого, с двумя ложками сахара, до конца размешанными в правую сторону (все детали были чрезвычайно важны, за соблюдением тонкостей я наблюдала пристально и на сомнительные компромиссы вроде воды или несладкого чая не шла).
В ночных квартирах обязательно водились крокодилы (получаются из бликов, если сильно потереть закрытые глаза), динозавры и гигантские черви из прочих американских фильмов, а также неизвестные сущности из журналов «Ридерз Дайджест», которые вырисовываются из неясных и темных очертаний брошенной на стульях одежды и предметов, расставленных по углам (честное слово, они шевелятся, вот сейчас оно пошевелилось!). И это не считая тривиальных преступников и бандитов.
Если же это было вдобавок лето и Астрахань с её темной (глаз выколи!) ночью и трехкомнатной, неприрученной квартирой наших родных, то тут уж и говорить нечего. Я бы точно не пошла за чаем сама ни при каких обстоятельствах.
Мне было три или четыре года. Единственно-верный-чай приносила мама.
Потом я догадалась ставить чай у кровати, накрывая чашку тетрадным листком — потому что мне казалось, что нападавшая за ночь в чашку пыль меняет совершенный вкус желанного напитка. Кстати, еще ходили слухи, что старый чай (а пять часов для чая — ужасная старость) ядовит, как укус змеи — это пугало, но не останавливало.
Прошло двадцать семь лет.
Я тут теперь сама мама, и если наступило время отбоя, это значит, что мои силы закончились уже давно, и минувшие два часа я прошла буквально на холостом ходу.
Да, я могу спеть и почитать, но это уже каким-то удивительным техническим чудом, как вот люди не верили, что когда-то железные птицы будут летать по небу, а они, поди ж ты, летают, и никто теперь не удивляется.
В определенный момент, после чтения с пением, во мне заканчиваются уже вообще все слова (кроме «я тебя люблю»).
Я хочу только лежать лежа и молчать молча. Я похожа на отделение почты в нерабочее время или на телефон с переполненной памятью — не принимаю входящие сообщения, исходящие мне недоступны тоже. Финиш, закрыто, приходите завтра.
А Вера хочет пить, потому что не хочет спать, и ищет для этого соответствующие возможности.
Но и я не лыком шита! У меня есть некоторый жизненный опыт, поэтому я загодя принесла и маленькую обезьянку (она очень маленькая, как горошинка, весит один грамм или меньше, если потеряется ночью, придется искать, а это не так-то просто с учетом вышеизложенной информации), принесла и кролика, и лялю, и лялину соску, и дракошу, и дракошину бутылочку, и пантеру, и ламу, и горшочек, и платочек, и чашку с водой на детский столик у кровати я поставила тоже, потому что твердо решила покориться гравитации и бездействию.
Поэтому я говорю Вере: «Детка, чашка на столике, иди попей». Вера немного думает. В комнате, конечно, темно, но все-таки не совсем темно, потому что фонарь прямо за нашим окном освещает дорогу и заодно всю квартиру. И комната у нас тут только одна, так что не надо никуда идти неприрученными крокодильими коридорами — до чашки всего один или два метра.
И Вера говорит: «Ладно. Только ты смотри на меня». Я говорю: «Хорошо. Я смотрю». Вера смотрит, что я смотрю. И идет. Берет чашку, пьет и бежит назад, смешно топая ногами — так топать умеют только малые дети. Она забирается в кровать, что-то напевает, приговаривает и через какое-то время засыпает.
Астрид Линдгрен говорила о том, что быть родителем — это почетно. Я согласна.
Я лежу, очарованная этим доверием, уверенностью даже во взгляде моем, который, как выясняется, разгоняет и темноту, и малопонятные звуки с улицы, и бук, и бяк, и всех прочих.
А еще я думаю о том, что это же верно для Бога и людей, которые для Него, как мы знаем, тоже все дети. Двадцатилетние, тридцатилетние, шестидесятилетние, девяностолетние — всё равно.
Впереди ничего не понятно, туман, или темно, или далеко, и кто там за поворотом, за стеной, за дверью, за юностью, за кризисом, за всеми возможными кризисами, за старостью родителей, за собственной нашей старостью... Кто там шуршит и шепчет, кто там и чем позвякивает? Не могу разобрать! Мне не видно!
Но я пойду. Только Ты, Господи, смотри на меня.
Люди так устроены, что они идут. Им так положено — идти, чтобы расти и чтобы сбываться, какими они задуманы, и радоваться, что сбылись. А я внутри маленький, я четырехлетний, это всё ловкая и эффектная надстройка вокруг и сверху, такая потемкинская деревня взрослого человека — еще семьдесят сантиметров роста, и все эти регалии, и дипломы, и навыки в резюме, и записи в трудовой, и способность держать удар, и вся эта ирония, и всё прочее — а внутри я всё тот же ребенок.
Но я иду.
Только Ты смотри на меня, Господи, чтобы мне у Тебя не потеряться случайно в этих сумерках, не завалиться куда-нибудь в неизвестность, как серебряная серёжка, не закатиться бы в темноту между стеной и паркетом, как пуговица или монетка...
Ты смотри на меня, пожалуйста, смотри и отгоняй крокодилов, и тогда я иду.
Екатерина Суворова
(фото автора)